Путеводитель по сайту Отличия ЛитСалона от других сайтов

Крылья Мастера/Ангел Маргариты Глава 6 Москва 1924. Тебе не о чем беспокоиться – я никогда от тебя не уйду – I

Глава 6

Москва 1924.

Тебе не о чем беспокоиться – я никогда от тебя не уйду – I

 

Глубокой мартовской ночью, когда даже московские сверчки спят в своих глубоких норках, а луна пробирается на цыпочках, Тася прокралась вслед за Булгаковым в коридор и услышала, как никогда, взволнованный голос мужа:

– Ты у себя?..

В обычно гулком и многолюдном коридоре «нехорошей квартиры» было тихо и пустынно, в тусклом свете вечно умирающей лампочки по углам таились мрачные тени, похожие на лунных человеков в засаде. Бог знает, что они ещё там сотворят, вскользь думала Тася, разглядывая взлохмаченный силуэт мужа в жёлто-полосатой пижаме.

– А где я ещё должен быть? – Раздалось сварливое кваканье в трубке.

И Тася по тембру и камушкам, перекатывающихся словно на дне гулкого ведра, с облегчением узнала Юлия Геронимуса. Слава богу, подумала она, помня, что её непутёвый муж был страстно увлечён некой распутной Викой Джалаловой, женщиной чёрной, южной и вседоступной. «Вика то, Вика всё» – все уши прожужжал. Тася готовилась к самому худшему и даже коготки заточила, но боялась раньше времени пустить их в ход, дабы не спровоцировать мужа на резкие действа. Пусть остынет.

– Мне надо, чтобы ты прочитал мой роман! – потребовал Булгаков всё так же воинственно, словно шёл с открытым забралом на приступ крепости Масада.

– Надо, так надо! – всё так же, не меняя сварливого тона, ответил Юлий Геронимус, – тащи!

– У меня водки нет! – повинился Булгаков, и даже со стороны спины было видно, как он недоволен такой собачьей жизнью и готов любой ценой исправить её.

– У меня есть! – сорвался на фальцет Юлий Геронимус. – У меня всё есть, кроме вдохновения! Тащи, говорю, скотина!

Тася испугалась. Она никогда не слышала, чтобы могучий и степенный Юлий Геронимус так нервничал.

Булгаков как был в пижаме, схватил портфель, влез в чей-то облезлый салоп, сунул ноги опять же в чьи-то старые калоши и побежал, словно аист по болоту. Хорошо хоть издательство было в шаговой доступности. Холодный, мерзкий снег летел косо, и ветер раскачивал фонари, но Булгаков ничего не замечал. Ему край надо было разобраться со своим новым романом, дабы не ждать две-три недели, пока это сделает его собственное воображение.

Он вбежал в издательство, даже не захлопнув за собой дверь, подался прямиком в кабинет Юлия Геронимуса, оставляя на полу мокрые следы калош, и сказал, вываливая на стол «кирпич» – толстенную рукопись:

– Мне очень важно твоё мнение!

Юлий Геронимус с неприязнью провёл пальцем по торцу, как по карточной колоде:

– Обязательно сейчас… в три часа ночи?.. – спросил он брезгливо, как импресарио третьеразрядного актёра, мол, чего ты припёрся?

Булгаков сообразил, что его хамски выпроваживают и что после всех халявных кормёжек и возлияний за чужой счёт, великой литературной дружбе конец! Глухая волна ненависти колыхнулась в нём ещё пуще, но он сдержался, помня увещевание одноглазого Лария Похабова ни в коем случае не ссориться с Юлием Геронимусом, а терпеть и ещё раз терпеть, ибо он всё равно умом не просветлеет, плюмбус виниус.

Юлий Геронимус в свою очередь подумал, что выскочка, каковым он считал Булгакова, должен быть наказан, но как, ещё не знал. У него была своя теория о развитии таланта, который должен был развиваться поэтапно, от простого к сложному, кругами, с повторениями и многократным усвоением материала, только так можно было постичь его высочество литературу. Сам Юлий Геронимус полагал, что находился где-то на подступе к великому мастерству, а провинциальный Булгаков упал, как снег на голову, со своим немеркнущим пламенем в очах, и все должны были плясать под его единственно верную дудку, иначе карачун. С тех пор всё пошло шиворот-навыворот, а ещё наперекосяк. Можно было поступить в пику скандальной статьи Корнея Чуковского и затоптать дар негодяя, не дать ему раскрыться обществу. Но тогда Булгаков побежит к другим, например, к тому же самому блудному сыну, Дукаке Трубецкому, врагу и невежде, поэтишке с большущим самомнением. А тот своего не упустит и будет верещать на каждом углу, мол, какой Юлий Геронимус недальновидный, самоуверенный циник, ретроград, одним словом, и племенная солидарность не поможет. Не-е-т, от Булгакова просто так не избавишься, у него талант! Продукт природы – редкостный и гадкий, от которого все непомерно страдают. Зачем природа рождает такие экземпляры? Толку от них для здравого человека, как от козла молока!

Если бы Юлий Геронимус хоть что-то знал о лунных человеках, просто догадывался бы о неведомой силе, стоящей всегда и неизменно за спиной и чуть справа от Булгакова, он бы придержал коней и перекрестился, а потом всю жизнь пил бы только святую воду. Но он был тяжеловесен и прямолинеен, как броненосец «Потёмкин», идущий на заклание.

– А что ты делаешь?! – наигранно удивился Булгаков, нарочно не срезая углов. – Я знаю, что ты сидишь, – нагло добавил он, подвернув под стул мокрые ноги в калошах, – и пялишься в окно, потому что у тебя не идёт роман!

– А у тебя идёт? – затряс Юлий Геронимус носом, похожий на хобот тапира, и набрал в лёгкие воздух, словно собирался чихнуть на весь белый свет.

– У меня всегда идёт, – нагло соврал Булгаков, хотя тотчас вспомнил все свои жалкие потуги относительно романа о чёрте, о лунных человеках и о том, как с топором тщетно носился по чердакам, а потом совсем запутался и уже не знал, кто и зачем дубасит посреди ночи в потолок, то ли московская пьянь, то ли лунные человеки. Но стыда перед самим собой не испытал, потому что об этом романе ему запрещено было говорить с кем-либо ещё, кроме жены, и опять же теми же самыми лунными человеками, однако они пропали, и это было почти что плохо, потому что, как ни странно, они задавали тон в жизни, просто своим присутствием где-то в пространстве. Может быть, контракт разорван? – испугался он. Отверженным не подают руки? Отверженных топят, как котят в ведре? И ему страстно захотелось хоть каких-нибудь результатов, а не просто бессмысленно бдеть по ночам над рукописью, которая никогда не увидит свет. Он вдруг ощутил, что перед ним раскрывая новые горизонты, куда более странные, чем есть в реальной жизни. Это было необычно и удивительно, ведь горизонт был всегда ясен и стабилен, а здесь он поколебался и делался многоплановым и неочевидным. Надо понять, куда я двигаюсь, двигаюсь ли я вообще, лихорадочно думал он, испытывая приступ тоски и печали, что не возбранялось по условиям авторского договора, а считалось всего лишь адскими муками творчества. Ему вдруг так захотелось поговорить с лунными человеками по душам, что он забыл, где находится.

– А почему?! – вскипел Юлий Геронимус, заметив, что Булгаков витает в облаках.

Булгаков очнулся и понял, что если сейчас наговорит ему лишнего, то Юлий Геронимус из принципа читать не будет и за счёт его проехаться не удастся, тогда, действительно, придётся ждать две-три недели, пока в голове не улягутся эмоции; и ты сам не поймёшь, что ты накатал, подумал он; но словно кто-то чужой тянул его за гадский язык.

– Понимаешь… всё дело в абсолютном слухе! – начал он привычную песню гения.

– Опять ты о своём! – взорвался в своей приказной манере Юлий Геронимус и сделал вид, что презирает Булгакова всеми фибрами души. – Ты мне вот как надоел! – похлопал он себя по шее; и видно было, что она у него могучая, как у быка голштинской породы.

И Булгаков понял, что приложение в виде мозгов портит Юлию Геронимусу всю картину, но при всей его уродливой душе он вполне может найти себе место в литературе, где-нибудь в третьем эшелоне извечного щелкопёрства.

– А как ты мне надоел, ё-блин! – не менее зловредно поведал он и прищурился, только не добавил: «Своей графоманией!» Пожалел, как волк кобылу. Не застрелил на выдохе одной убийственной фразой: «Ты писать не умеешь!» Не добил: «Графоман!» Не выпотрошил душу: «Эпигон!» А всего лишь хитро прищурился. Прищур у него всегда выходил волчьим, потому что глаза были светлыми и бешенными, как у полночного духа Бабая.

Юлий Геронимус по-рачьи выпучился сквозь очки, всё понял, и тяжёлая, дореволюционная пепельница из жёлтого литого стекла полетела в голову Булгакова, чтобы сразить его наповал, но Булгаков ловко увернулся и захихикал, как лунь на болоте:

– И не попал! И не попал!

На всякий случай он прикрылся папкой с чьей-то рукописью и, юродствуя, выглядывал из-за неё, как в амбразуру, блестя ехидной ухмылкой, как Кит Бастер в «Помпеях», когда он дразнил клыкастого вепря на болоте!

Юлий Геронимус поискал, чем бы ещё запустить, но кроме карандашей в подстаканнике и чернильницы, ничего не нашёл, карандашей было жалко, он их полдня затачивал и доводил до ума, страдая творческой импотенцией, а чернильница была антиквариатом, украденной из самого Эрмитажа, и стал снимать правый трехкилограммовый ботинок на толстой каучуковой подошве.

Занятые самими собой, они не услышали, как Тася, пробравшаяся вслед за мужем, убрала коготки и неосторожно скрипнула дверью, желая предупредить мужа о грядущей опасности, и уже готова была раскрыть своё присутствие, но Булгаков сам справился с ловкостью фокусника.

– Дело, конечно, хозяйское… – захихикал он так, что не очень уверенный в себе Юлий Геронимус, моментально прогнулся.

Он всегда прогибался, потому что крайне закомплексовано чувствовал себя в литературе и подозревал, что точно так же думают о нём все другие, просто трусят сказать правду, а Булгаков – не трусит. Он, как самая последняя колчаковская сволочь, без комплексов и ахиллесовой пяты, смело говорит в глаза всё, что думает, понимал Юлий Геронимус. Для него нет чинопочитания и низкопоклонничества, потому что за ним стоит такая сила, которая не у каждого есть – талант! И Юлий Геронимус сник. Он привык сникать, словно Булгаков был не маленьким и тщедушным, с узким лицом и носом-бульбой, а как минимум Гераклом воплоти невероятного размера и силы. Такой одним смешком зашибить может!

– Да, у меня нет такого слуха, как у тебя! – набрался духа и взревел он. – Я человек без особого таланта, серость и убогость! Но я поставлен партией и правительством руководить издательством, а ты со своим исключительным чувством ритма в голове и всякими другими трансцендентальными штучками, прозябаешь и будешь прозябать на задворках! Меня напечатают, а тебя – нет! Мне заплатят втройне, а тебе – дулю с маком! – оскалился Юлий Геронимус и стал походить на злобную африканскую маску Вуду. – Меня наградят и дадут дом в Переделкино, а тебе – шиш с маслом! – выпятил он широкую грудь, грозно дыша, как после забега на Воробьевы горы.  – Я навечно останусь в истории литературы, а ты – нет!

Будь он трижды постарше, его бы давно хватил удар, но он был молод, наивен, как всякий борзописец, и полон юношеских надежд.

Юлий Геронимус ожидал, что Булгаков кинется на него, и они, наконец, разнесут кабинет к едрене-фене и выплеснут всё, что накопилось между ними, однако Булгаков вдруг благодушно ответил, ерзая тощим задом на стуле:

– Ну и что?.. – тональность его была ироничной, как никогда, словно он знал нечто большее, чем Юлий Геронимус. – Так было всегда! Графоманы всегда администрировали. Больше они ни на что не годятся! Ты прочтёшь, или нет?! – потребовал он, подумав, что литературой управляет не талант, а сволочное литературное начальство типа Юлия Геронимуса.

– Уже… – с ненавистью выдавил из себя Юлий Геронимус и перевернул первый лист.

Дело заключалось в том, что Юлий Геронимус при всей его тугоухости и слоноподобности, мог абсолютно точно диагностировать произведение. Был у него такой упёртый конёк-горбунок. Но кто об этом что-то понимал? И кто это ценил? А, главное, кому это нужно? Вокруг крутились одни посредственности и лизоблюды, никто никого не уважал, потому что в условиях гражданской войны авторитеты пали, всё рухнуло и разнеслось в клочья. То, что происходило в литературе, походило на становление новых правил, координат и ориентиров, и пока что они ещё не состоялись, никто не знал, как и что правильно делать и кому поклоняться. В этой свистопляске рождались новые гении! И кто из них уцелеет, тот и станет путеводной звездой новой власти!

Булгаков, шваркая калошами, подался шарить по углам и звенеть ложками в стаканах с недопитым чаем.

– Водка в шкафчике, за бумагами, – с ненавистью буркнул Юлий Геронимус. – И мне налей! А то у меня от твоего свинства мигрень разыгралась, – и он, совсем как матёрая, истеричная женщина на пятом месяце беременности, вычурно выругался и нервно потёр виски. – Кстати, у меня к тебе тоже контрпредложение! – процедил он через силу, ненавидя Булгакова в качестве литературной иконы.

Булгаков налил себе водки, повернулся, ничуть не стесняясь своего нелепого одеяния, и вопросительно уставился на него, мол, чем ты меня ещё можешь удивить в этой паршивой жизни? Его жёлтые пижамные штаны при этом смотрелись абсолютно без комплексов, как подвёрнутые брюки князя Феликса Юсупова, первого модника бывшей империи.

Юлий Геронимус не без содрогания к своей бедной, измотанной завистью душе и в предвкушении кровавой критики, которую он, как и все, абсолютно не переносил, покопался в ящике стола и тоже выложил «кирпич», правда, чуть меньше, чем у Булгаков, но зато с вульгарными, амурными завитушками по краям титульного листа, явно созданных в минуту творческого томления.

– Вот это дело! – снова стал выделываться и кривляться Булгаков. – Сейчас я тебе козью морду сделаю! – пообещал он, нарочно рассыпав «кирпич» по полу и потоптав его калошами. – Я тебе сейчас всю правду-матку выложу! – посулил он, собирая мокрые листки с пола. – Чтобы ты пепельницами не кидался!

Юлий Геронимус едва не хватил удар. Он в бешенстве вскочил, готовый броситься и растерзать Булгакова, посмотрел, что вытворяет он с его рукописью, и позеленел, как лакмусовая бумажка в щёлочи, но сдержался, лишь выпил свою водку залпом и схватил карандаш, как скальпель, дабы в свою очередь чёркать и кромсать творение Булгакова. Однако по мере того, как он погружался в его текст, он все больше и больше попадал под обаяние автора, и его желание зеркально отомстить кровавой местью сменилось крайне звериным любопытством: «А как он это делает, мерзавец?» Он даже отметил те самые черты текста Булгаков – ритмичность с помощью которой тот выезжал практически в любой ситуации и творил текст единым и неделимым, из него нельзя было ничего вычленить, не разрушив гармоничный свод. Не-е-т, с завистью думал Юлий Геронимус, я тебя просто так не отпущу к пройдохе Дукаке Трубецкому, хоть он мне и сводный брат, ты у меня попляшешь в хорошем смысле этого слова, хихикал он в душе, и благодушие снизошло на него, и он даже частично местами стал великодушным и подумал, что Корней Чуковский, не ошибся, не зря его громят где ни попадя, и в хвост и в гриву, и что надо использовать Булгакова в своих целях, потому что негоже разбрасываться божьим даром. И вся криптоевропейская гордость снизошла на него, ибо душа его требовала восхищения самим собой, умным и дальновидным, просчитывающим на семь с половиной шагов вперед.

Тася стояла ни жива, ни мертва. Она не ожидала, что добродушный, как медведь, Юлий Геронимус может взорваться, и бог знает, что произойдёт этой ночью. Но целых полчаса они мирно паслись в рукописях, как свиньи в корытах, выискивая наиболее лакомые кусочки, дабы пожрать друг друга и переломать друг другу кости.

Первым воскликнул Булгаков:

– А ты знаешь, – подпрыгнул он неожиданно так, что Юлий Геронимус вздрогнул и на всякий случай пригнулся, словно ему дали подзатыльник, – я ведь всё это где-то читал!

Рукопись набухла от влаги и сделалась волнистой. Вот почему рукописи не горят, сообразила Тася, подсматривая в дверную щёлочку, как сквозь занавес в партер.

– Не может быть… – самоуверенно до безрассудства буркнул Юлий Геронимус, уткнувшись носом в творение Булгакова и не желая отвлекаться от наивных речей Лариосика, который страдал тайной влюбленностью и был похож на юного лопушка, каким был Юлий Геронимус каких-нибудь десять лет назад, влюблённый в свою же монументальную аспирантку Софью Модестовну, женщину, как оказалось, крайне экзальтированно-нервную и нескромную в сексе.

– Читал, говорю! – самодовольно высказался Булгаков, расковыривая рукопись Юлия Геронимуса, как осиное гнездо.

Рукопись называлась «Похождение бравого одесского жулика».

– Ну что?.. – мрачно, как бычок-первогодок, спросил Юлий Геронимус, с возмущением наблюдая, как Булгаков брезгует его творением.

– А то, что это содрано из бульварных газетёнок! – безжалостно констатировал Булгаков.

На самом деле, было ещё хуже. «Кирпич» представлял собой обрывки записей без начала и конца, без историй, сюжетов и драматургии. Какие-то романтические вспоминания. Детство, сопли и нюни по бабам. Так обычно подбираются к роману, не зная, с какого бока подступить, без брода, и вообще, даже не представляя, что из всего этого выйдет. Булгаков каким-то чудесным образом этот период миновал без особых потерь и забыл о них, а Юлий Геронимус даже не мог сообразить, куда влез и что дальше делать. Это была демонстрация крайней литературной беспомощности, языковой слабости и без наметок на какое-либо новшество. Хорошо хоть вообще начал, с презрением к чужой немощи, подумал Булгаков.

– Это не твоё, – вынес он смертельный приговор. – По природе ты кто?.. – сморщил он нос с бульбой в ожидании глупого ответа.                                                                             

– Кто?.. – зачарованно спросил Юлий Геронимус, и сломал карандаш.

Впервые ему ставили диагноз вот так, нахально гладя в глаза.

– По природе ты лирик, – поведал ему Булгаков, не замечая его душевного упадка. – А это что?.. Что?.. Е-моё?..

– Что?.. – икнул от страха Юлий Геронимус.

– Кич! Е-моё! – объяснил Булгаков.

– Че-е-го?.. – не понял Юлий Геронимус, в безумии выкатив на Булгакова свои кофейные, как у негра, глаза с прожилками.

– Понятия не имею, – громко ответил Булгаков. – Но кич точно!

На самом деле, он сразу понял, в чём дело: надо было придумать форму, которой ещё нет в литературе. Поэтому у Юлия Геронимуса, как у него с романом о чёрте, ничего не получалось. Но ничего этого, разумеется, он ему не сказал. Нечего учить бездарей, всё равно не поймёт, подумал он, с презрением взирая на Юлия Геронимуса, который после его слов погрузился в мрачное оцепенение, как в летаргический сон.

Но даже в этой ситуации недомолвок Юлий Геронимус впервые ощутил глобальность стоящей перед ним проблемы, и слегка очумел, глядя в бездонную пропасть, но ничего там не выглядел. Таким вещам никто никого не учит, такие «мелочи» дарятся между делом за бутылкой хорошего коньяка, в тесной компании, тет-а-тет, и стоят они большой славы и больших денег. Происходит это крайне редко и мало с кем. И Юлий Геронимус ещё в большей степени попал в зависимость от Булгакова. Ему хотелось по-дружески взять его под локоток и болтать, заглядывая в глаза, без умолку о литературе, дабы выведать то да всё, то да это, все-все секреты и тайны, в которых абсолютно не разбирался. Но он сдержался, сообразив, что только наивный дурак может вести себя так, для этого и созданы гении, которых доят, как кур. Он как раз и хотел услышать: как и с чего начинать, а не чистую в априори критику; как вдруг Булгаков с криком: «Эврика!» сам едва не потерял рассудок: он понял свою промашку, почему ничего толкового не выходит, а вкривь и вкось, и почему даже начала уловить не мог и начал с Понтия Пилата? Да потому что просто не понимал, какого начала, если такого, как в «Белой гвардии», то это ошибка копировальщика. Повторяться нельзя ни в коем случае, понял он. Аналогия была настолько очевидна, что его бросило в пот: надо быстрее писать «гвардию»; он, как параноик, не слушая Юлия Геронимуса, стал всматриваться в окна и озираться на тёмные углы его кабинета, ища тайные признаки присутствия Лария Похабова и Рудольфа Нахалова, которые были мастаками по части маскировки и которые сподвигли его на такие важные и правильные мысли, но, разумеется, никого не обнаружил, потому что Ларий Похабов и Рудольф Нахалов привели его в издательство и бросил, как котёнка в речку: «Плыви!», а сами именно в этот момент дрыхли в своих тёплых номенклатурных кроватках, в тёплых больших квартирах, со свежим воздухом от Москвы-реки. И у Булгакова уже не было сомнения, что они стоят за сегодняшним глупым посещением издательства и что они им манипулируют с ловкостью картёжников; всей моей жизнью, понял он, и похолодел: чтобы я только строчил гениальные опусы, а они бы сливки снимали, уж не знаю, как! Его пробил холодный озноб, ему преподали урок, наглядно продемонстрировав, чего нельзя делать в тексте, а что можно; в нём тотчас сработал писательский инстинкт, и Булгаков готов был бежать домой, дабы ухватить архаичную тональность за хвост, и работать, работать и работать, как тот самый чёрт, за которого его так настойчиво кляли.

Истинные мысли, сделал он открытие, тихие, ненавязчивые, первичные, в отличие от бурных фантазий, которые ничего не стоят как первопричина.

– Брось… не читай… – заметил его состояние Юлий Геронимус, испугавшись, что Булгаков тихо, но верно сходит с ума.

Но Булгаков фанатично рассмеялся, уставившись куда-то в холодное пространство за Тверскую заставу:

– Теперь я знаю, почему рукописи не горят!

Он вдруг вспомнил сон, который ему давеча приснился. Оказывается, к нему три дня назад приходил сам начальник департамента «Л», во второй должности главный инспектор по делам фигурантов, Герман Курбатов! Высокий, горбоносый, подстриженный, как военный, с голыми висками и затылком, в цилиндре и с дубовой тростью, которую украшала бородатая рукоять из бронзы.

– Чего мучаешься? Чего?! – Голос у него был скрипучий, как столетние петли.

Булгаков точно знал, что это начальник департамента «Л», главный инспектор по делам фигурантов, а не куратор, как лунные человеки, Ларий Похабов и Рудольф Нахалов, а тридцатью тремя рангами выше, однако всё равно непонятно какой силы, и что в нём за власть таится.

Герман Курбатов так на него посмотрел, что Булгаков понял, что он и есть именно то, что не хватало ему в романах.

– У меня не получается... – чуть ли не со слезами на глазах признался он, как на духу.

И чувство глубокой благодарности охватило его до самых глубин и низов души.

– А ну… покажи, – сделал одолжение главный инспектор по делам фигурантов Герман Курбатов и протянул бледную руку, как у затворника, руку.

Булгаков безнадежным движением подтолкнул ему рукопись. Инспектор склонился, перелистнул, ещё раз и ещё.

– Роман, роман… – задумчиво повторил Герман Курбатов и поправил. – И не о чёрте, а о дьяволе.

– Да… да… именно так, – поспешно согласился Булгаков.

– Это очень просто, – сказал Герман Курбатов совершенно нейтральным тоном, чтобы не оскорбить лучших авторских чувств Булгакова.

– Как!!! – подскочил Булгаков. – Я мучаюсь два года! И поседел на этом!

– Обычная история, – посмотрел на него главный инспектор ироническим взглядом привидения, – творческий процесс, кризис. Так бывает. Смотри, как здесь?

И Булгаков понял, что главный инспектор Герман Курбатов делает ему огромнейшее одолжение не по службе, а по велению сердца, почему-то то, что никогда и ни с кем не делал, а здесь подтянул до следующего уровня, расширил взгляд на суть вещей.

– Как?.. – опять преданно воскликнул Булгаков, наполняясь животной благодарностью.

– Здесь «ля», – терпеливо пояснил главный инспектор Герман Курбатов, покосившись на него, как на школяра.

– И что?.. – недоверчиво воскликнул Булгаков.

– И здесь «ля»… – на тон ниже ответил главный инспектор Герман Курбатов.

– Верно… – прозрел Булгаков. – А что должно быть?..

– А должна быть «си».

– Но почему?!

– Для гармоники! – Последовал скромный, но осуждающий ответ: мол, почему ты не видишь, если называешь себя гением?

Главный инспектор схватил карандаш и стал править, бормоча:

– Слух не настроен... Не держишь ноту… Путаешься в звучании... Медведь на ухо… Переставь слова, найди новые, построй предложение по-иному!

– Я этому не придавал значения! – запротестовал Булгаков не очень громко, потому что боялся разбудить Тасю, которая спала за ширмой. – И не понимаю…

– А зачем тебе понимать?

– Не понял?.. – опешил Булгаков.

Он подумал, что всегда опускал благозвучие текста, не придавая этому большого значения.

– Раз не понимаешь, то вот тебе ещё один совет для дворника: сделай текст архаичным.

– Каким?.. – не понял Булгаков, и челюсть у него затряслась, как у параноика.

– Выгляни на улицу!

– Ну?.. – Булгаков посмотрел в окно и увидел серые стены и ноябрьские лужи, в конце которых стлался мутный туман, а ещё там висела очень мистическая луна.

Так было всегда, испокон веков. Такова была жизнь. Русская жизнь.

– Вот оно звучание, – сказал инспектор Герман Курбатов, направляясь к выходу. – И вот она архаика.

– Подождите… и всё?! Я… я… – Булгаков в недоумении снова посмотрел в окно, словно там было объяснение.

– А что ты ещё хотел? – оглянулся главный инспектор Герман Курбатов. – Ты же назвался стилистом, ну вот давай, повышай свою классность.

– Я понял, Мастер, всё понял, – сообразил Булгаков, почтенно склонив голову. – Ваши уроки бесценны!

– Мы ждём от тебя роман века!

– Я всё сделаю, Мастер! – склонил голову Булгаков.

– Я надеюсь, – сказал главный инспектор Герман Курбатов и исчез прямо посреди комнаты, оставив после себя тяжёлый запах окалины, от которой чуткая Тася проснулась, всё поняла и спросила:

– Что случилось?!

Булгаков очнулся от того, что Юлий Геронимус тряс его за подмокшие грудки и кричал:

– Почему?! Почему?!

– Что «почему»? – отодрал его от себя Булгаков. – Потому что сырые! – увидел рукопись Булгаков и вдруг засмеялся весело, как лунь на болоте, решение проблемы лежало у него в кармане, теперь он точно знал, где и как надо искать.

И Тасю в её тайном месте пробрало до костей, потому что они были похожи с Булгаковым, как две капли воды, и думали одинаково, ибо их союз был заключён в лунном мире.

– Ты куда?.. – ожесточился Юлий Геронимус, глядя на засуетившегося Булгакова.

– Срочно домой! Я всё понял! Я – круглый дурак!

– Это да! – поспешно и радостно согласился Юлий Геронимус.

Булгаков затрясло. Страшная догадка о том, что древняя, как вся человеческая жизнь, архаика, единственно верное звучание для романа о дьяволе, крайне удивила его. Новый роман, у Булгакова по коже пробежал мороз, должен быть пропитан тайной верой адамовых веков, где люди сходили с ума не от отсутствия денег и жилья, а от загадок жизни и мироздания! Это был ключевой ход века!

– А рукопись?! – закричал фальцетом и патетически простёр руки Юлий Геронимус, принимая поведение Булгакова на свой счёт и впадая от этого в праведный ужас.

Булгаков деловито оглянулся на стол, где она лежала, и словно увидел её впервые, при этом Юлию Геронимусу ни в коем случае ничего нельзя было объяснять. Не было смысла подтягивать врагов до собственного уровня, мучить их пустопорожними обещаниями, всё равно ничего не поможешь, потому что они не созданы для прозы. Это была тайная месть в его лице всем, всем графоманам планеты вместе взятым!

– Найми литературного раба, – в страшной спешке посоветовал Булгаков. – Он всё сделает, а ты поправишь! – сказал он нервно, влезая в салоп.

Он понял, что свобода выбора – это иллюзия, какая может быть свобода без лунных человеков?

– А ты не хочешь?.. – окончательно сдался Юлий Геронимус, и большое лицо у него сделалось страшно просящим и разочарованным, как у невесты, которую обесчестили и бросили прямо в день свадьбы. – Слава и гонорар пополам… – пробормотал он упавшим голосом без всякой надежды на согласие Булгакова.

– Нет! – категорически отказал Булгаков в предвкушении работы и едва не ляпнул о гениальном инспекторе Германе Курбатове и о лунных человеках, которые обучали его не в пример таким недотёпам, как Юлий Геронимус.

 Теперь он понимал, что если сразу не ухватываешь звучания и ритм, то пиши пропало, ни один лекарь не поможет.

– Ладно… – уныло пригрозил Юлий Геронимус, как человек, потерявший ногу, – жалеть будешь…

– Посмотрим, – отстранённо согласился Булгаков; взвалить на себя ещё одну ношу – это уже было сверх силы, так можно два раза шагнуть, а на третий – упасть и ножки протянуть. Оказывается, не зря Ларий Похабов и Рудольф Нахалов терпели наглого Юлия Геронимуса, потому что Юлий Геронимус был оселком, на котором правился талант гения. Находка от обратного, думал Булгаков, цепенея, потому что перед глазами всё ещё стоял инспектор Герман Курбатов, главный знаток человеческих душ и литературы, пахнущий, как и всё неземное, окалиной.

– Ну а если я к тебе-с… – по-старорежимному заговорил вдруг Юлий Геронимус, – обращусь отшлифовать текст?..

– Ещё чего-с? – в тон ему удивился Булгаков.

– По дружбе-с… – остановил его Юлий Геронимус уже в дверях, готовый, если что даже пасть и ползти на коленях. – За оплату, конечно… – с безнадёжностью в голосе добавил он, тоже ощущая мистическую причастность нечто, разумеется, без конкретики и деталей типа лунных человеков.

Такое происходило с ним только в присутствии Булгакова. Только Булгаков имел над ним власть, и трон его был повыше всех других тронов, которые знавал Юлий Геронимус.

– Это можно… – со сверхъестественным выражением в голосе тут же согласился Булгаков, – восемьдесят на двадцать, – и вмиг сделался добреньким людоедом, дабы Юлий Геронимус не заездил своими графоманскими просьбами и не стал унижаться, Булгаков этого не любил.

– Хорошо-с… – вконец обессилев, согласился Юлий Геронимус.

Ничего этого Тася уже не видела. Она на цыпочках выбралась из издательства и со скоростью лани кинулась домой. Разделась, нырнула в постель и притихла. Булгаков тотчас явился, как никогда, взвинченный и, даже не снимая салопа и калош, рухнул за стол.

Она поглядела сквозь ресницы: он вдохновенно принялся строчить в свете трёхлинейной тусклой лампы, стекло которой давно уже надо было чистить.

Когда за окном начало сереть, он начал зевать, потягиваться и рухнул рядом, как бревно, пробормотав:

– Кажется, я гений…

Тася подождала немного, осторожно выбралась из-под его тяжёлой руки, покинула постель и с замиранием сердца прочитала:

«Двадцать шестого апреля, сего года, на Патриарших, когда…»

Двадцать шестого апреля мы как раз поженились, вспомнила Тася, оглянулась на безмятежно спящего мужа, и сердце её наполнилось беспредельной нежностью. Любит, поняла она, любит, но не говорит!

«Итак, когда солнце пало за крыши, а окна на Малой Бронной за минуту до этого пылавшие, как от пожара, провалились в чёрными глазницами, Фёдор Копылов по кличке Пароход, достал из внутреннего кармана пиджака початый шкалик и облегчением приложился.

К нему тотчас подскочил постовой Лев Иголкин и сделал замечание:

– Гражданин, после захода солнца пить возбраняется!

– А когда можно? – нагло спросил Фёдор Копылов по кличке Пароход, и спрятал шкалик в карман, потому что постовой уж очень жадно косился на него, как заяц на морковку, делая глотательные движения, и его огромный кадык, двигался под щетинистой кожей, как шатунно-кривошипный механизм в дизеле.

– Пройдемте, гражданин, не надо спорить!

И привёл Фёдора Копылова по кличке Пароход в двести пятое отделение милиции, что на углу Малой Бронной и Малого Козихинского переулка.

Дежурил Слава Княйкин, ловкий тип с такими узкими глазами-щёлочками, что непонятно было видит он что-нибудь или нет.

– Славик, – по-свойски сказал постовой Лев Иголкин, – прими задержанного.

– А что он сделал? – уставился на них Слава Княйкин своими глазами-щёлочками.

– Пил водку после шести!

– Вот скотина! – обрадовался Слава Княйкин и открыл «дежурный журнал записей». – Фамилиё!

– Чьё?

– Твоё! – грозно посмотрел на него Слава Княйкин так выразительно, что душа у Фёдора Копылова по кличке Пароход похолодела, но он не подал вида.

– Калистратов, – соврал Фёдор Копылов по кличке Пароход.

– Имя!

– Чьё?

– Твоё!!!

– Калистрат Калистратович! – решил глумиться и дальше Фёдор Копылов.

Дело было в том, что Фёдор Копылов по кличке Пароход был мелким каталой и в основном промышлял на рейсовых пароходиках в среде отдыхающих. Один раз ему удалось проплыть между Одессой и Батуми, и он считал себя бывалым моряком.

– Ты его обыскал? – спросил Слава Княйкин.

– Нет, конечно! – хлопнул себя по затылку постовой Лев Иголкин. – А ну, – подступился он. – Где бутылка-то?

– Не было бутылки! – нагло в глаза соврал Фёдор Копылов по кличке Пароход. – Вам, гражданин начальник, почудилось!

Бутылку с остатками водки он потихоньку выбросил, когда незадачливый постовой вёл его в отделение.

– А я уже записал! – возмутился Слава Княйкин. – Бутылка – одна! Водка – пол-литра. Вычеркивать, что ли? – пожалел он.

– Не было, говоришь? – зловеще спросил постовой Лев Иголкин. – Так будет!

С этими словами он зашёл в дежурку, покопался в углу, радостно гремя посудой, и показал:

– Вот твоя бутылка!

– Это не моя! – возмутился Фёдор Копылов по кличке Пароход. – Я такое дерьмо не пью!

Постовой посмотрел на этикетку. На ней было написано: «Хренная».

– Не пил, так будешь! – пообещал постовой Лев Иголкин.

– Гражданин начальник! – апеллировал к дежурному Фёдор Копылов по кличке Пароход. – Это произвол!

 – А что ты пьёшь? – полюбопытствовал узкоглазый Слава Княйкин, которого страшно удивили умные речи Фёдора Копылова по кличке Пароход.

– «Столичную»! – гордо выпятил подбородок Фёдор Копылов по кличке Пароход.

– Так и запишем, пил «столичную», а за неуважение к власти десять суток ареста!

– Какие десять, гражданин начальник! – возмутился Фёдор Копылов по кличке Пароход. – Я только что откинулся, что снова на кичу?

– Не-а, – пообещал ему Слава Княйкин, – будешь двор мести! У нас дворника сократили!

– О! Вот это правильно! – радостно согласился постовой Лев Иголкин.

И они оба рассмеялись чрезвычайно обидным смехом.

Библию, то бишь колоду карт, у Фёдора Копылова по кличке Пароход отобрали, и дежурный Слава Княйкин, мурлыкая себе под нос что-то алеутское, отвёл его в камеру, где уже парились двое таких же неудачников, один, доцент, Семён Гайдабуров, старший преподаватель высших литературных курсов, будучи в изрядном подпитии, излил душу, написав на памятнике великому русскому поэту матерное слово из трёх букв, второй, Алексей Вертянкин, слесарь железной дороги украл «одно автомобильное колесо», как было записано в протоколе, из мастерской, что в Ермолаевском переулке. Слесарь буянил «всю дорогу» и грозился предъявить начальству требования. Но неожиданно притих, когда Семён Гайдабуров стал читать ему стихи Дениса Давыдова: «В ужасах войны кровавой я опасности искал, я горел бессмертной славой, разрушением дышал».

Часа через два, когда Слава Княйкин решил проверить, что происходит в камере, он обнаружил что доцент и слесарь с грустным видом сидят в одних подштанниках и даже без носков.

– Руки! – кричал Слава Княйкин и ещё больше сощурился. – Руки, – и ворвался в камеру, угрожая Фёдору Копылову страшной милицейской палкой.

Рядом с Фёдором Копыловым по кличке Пароход громоздилась кучка вещей.

– Где библия?! – продолжал кричать дежурный Слава Княйкин. – Где?!

– Гражданин начальник, – смиренно, но вовсе не угоднически поднял руки Фёдор Копылов по кличке Пароход, мол вот я, чист, как ангец. – Библия у вас в кармане!

– Где?.. – удивился немного наивный, как все алеуты, Слава Княйкин.

Он хорошо помнил, что положил колоду карт в железный ящик для вещдоков и закрыл их на большой висячий замок.

– Вот в этом! – показал Фёдор Копылов по кличке Пароход.

И действительно, в левом нагрудном кармане Слава Княйкин обнаружил библию и совсем растерялся.

– Сыграем? – невинно предложил Фёдор Копылов по кличке Пароход, пользуясь тем, что Слава Княйкин туго соображал.

При этом доцент, Семён Гайдабуров нервно заёрзал на нарах, а слесарь Алексей Вертянкин глупо хихикнул, мол, посмотрим, как у тебя, гражданин начальник, получится.

Гордость за всю московскую милицию взыграла в Славе Княйкине.

– Сыграем! – неожиданно для себя согласился он, и отложил палку в сторону.

 Три раза Фёдор Копылов по кличке Пароход дал себя обыграть по всем законам жанра. И на сторону дежурного Славы Княйкина перешёл его дорожный пиджак из красивой заграничной кожи, часы из фальшивого золота и перстень с настоящим изумрудом.

Дежурный Слава Княйкин впал в неистовство, жажда окончательного и безоговорочного выигрыша бурлила в нём. За всю нашу родную милицию, думал он. За всю! Однако в следующие полчаса он лишился всего того, что выиграл, а потом отдал всю свою заначку, которую собрал за день и начал проигрывать вещи. Когда он снимал левый сапог вместе с портянкой, постовой Лев Иголкин привёл следующего задержанного, который справлял малую нужду прямо в Патриарший пруд. Не найдя дежурного на месте и слегка испугавшись, постовой Лев Иголкин догадался заглянуть в камеру. Его поразило следующее: три полуголых человека играли в карты с задержанным Фёдором Копыловым по кличке Пароход.

– Слава! – крикнул он. – Атас!

И дежурный Слава Княйкин очнулся.

Они били Фёдора Копылова по кличке Пароход до тех пор, пока он не превратился в огромного, истошно орущего кота Бегемота, который к их изумлению вывернулся, страшно обоих поцарапал, хорошо хоть до глаз не добрался, прыгнул в Патриарший пруд, который переплыл брасом в сторону Ермолаевского переулка, и была таков.»

Тасе отрывок не понравился. Она подумала, что образ кота – навеян событиями 14-го года, когда их квартиру посетил Ларий Похабов, по вкрадчивым манерам похожий на это самое животное. Однако, всё взвесив, тщательно переписала и спрятала копию на шкафчике, решив, делать архив, раз уж муж-простофиля сжигает все свои творения.

На утро, когда она переживала приступы мигрени, Булгаков сказал ей:

– Тебе не о чем беспокоиться – я никогда от тебя не уйду!

– Я тебе не верю! – заявила она в отчаянии, потому что у неё давно были причины удостовериться в его неверности.

– Ты и не должна верить, – раздражённо возразил Булгаков, как инспектор Герман Курбатов, – главное, творчество, главное, ухватить звучание! Мне надо было срочно его ухватить… – повторил он отрешённо, натягивая штаны. – То, что ты прячешь на шкапчике, – поюродствовал он над своей неразумной женщиной, – всего лишь никуда не годящиеся черновики.

Первый подход был неверным и Булгаков демонстративно, на глазах Таси, сжёг черновик из-за суеверия и ужаса, что ничего лучше не создаст – не только из-за предубеждения, а на всякий случай, чтобы предсказанное ему будущее сбылось не сейчас, а позже с другим ощущением и другим текстом.

 

***

– Он нас подвёл! – не выдержал и страстно закричал младший куратор, Рудольф Нахалов, в ресторане «Кремль» для высшей партийной номенклатуры.

Теперь они подделывались под управляющее звено служащих конторы с длинным и непонятным названием «Промкомкультурторг», и в их обязанности входило составлять отчеты и отправлять дальше по инстанции. Тридцать дней они ничего не делали, а на тридцать первый – словно из пространства, из ничего, доставали толстенные папки, и единственное, что надо было сделать – пронумеровать и подписать их. Ларий Похабов был начальников, Рудольф Нахалов – подчинённым. Они ходили исключительно в костюмах, галстуках и белых рубашках «Красного швейника», морщась, пили минеральную воду «боржоми», выписывали премии подчинённым и себя, любимых, не забывали. Но закон чтили, и придраться к ним было невозможно, ибо деньги, обычные земные деньги, их интересовали в самую последнюю очередь.

– Чем же он занимается? – крайне удивился, старший инспектор, Ларий Похабов, успев подзабыть мученика Булгакова.

– Самым простым делом в мире… – не удержался Рудольф Нахалов от поклёпа.

– Ну?.. – с раздражением подтолкнул его Ларий Похабов, как самоубийцу к петле.

– Шляется по бабам! – сдал Булгакова Рудольф Нахалов.

– С чего бы это?.. – крайне удивился Ларий Похабов, хотя, конечно, его давно нервировала ситуация с Булгаковым, как нудная зубная боль: у него столько работы, мы и таланта ему подкинули, пиши не хочу, а он... вот гад! – думал Ларий Похабов.

Да за такую ситуацию можно дюже тяжко поплатиться. Такие прецеденты уже были: фиаско прямо в середине пути, думал Ларий Похабов; и оба слегка занервничали, ибо люди были страшно предсказуемы в своей земной гордыни и в своём неведении.

– Он написал два романа! Два! – снова закричал Рудольф Нахалов, всплескивая, как нервная женщина, руками. – А нас побоку!

– Он нам кучу денег должен! – риторически поддакнул Ларий Похабов, и посуровел, как морозная зима.

Зал был полупустым, но не настолько, чтобы на них не обратили внимание. Седой многозначительный дядя, с внешностью председателя Совнаркома, нехорошо нахмурился и задёргал пальцами.

Подскочила официантка Юля в накрахмаленном переднике и в кофточке, в разрезе которой призывно билась жилка:

– Вы хотите что-то заказать?! – её круглые, серые глаза смотрели испуганно.

– Грузинского коньяку! – сказал Ларий Похабов. – А ему бубликов! – Показал на Рудольфа Нахалова. – И нехорошо засмеялся, мол, я тебя непредосудительно понял и осуждаю за доносы и мелкое пакостничество.

– Лимончика! – как ни в чём не бывало поправил Рудольф Нахалов и на всякий случай хихикнул, чтобы начальство, то бишь, Ларий Похабов, не свалило на него все грехи в случае неудачи с Булгаковым.

Ларий Похабов наконец-то заволновался, но не подал вида. Перед ними давно маячил не просто выговор даже в родном бюро или пусть даже в департаменте «Л» с соответствующими последствиями лишения наград и премий, а самый что ни на есть настоящий, стопроцентный отстойник. Конечно, это была крайность, событие для куратора первой категории чрезвычайно редкое. Но всё равно он счёт нужным возразить:

– Ну, во-первых, не два, в полтора! – и покривился, понимая, что оправдывает своенравного и глуповатого человека. – «Дьяволиада» не считается. А во-вторых, его роман о белой гвардии – это всего лишь прелюдия!

– Хороша прелюдия! – не мог успокоиться Рудольф Нахалов. – Мы его и так и эдак натаскиваем, а он и ус не дует.

В инструкциях по выращиванию душ гениев было ясно сказано: «Давать возможность фигуранту самостоятельно прийти к требуемому решению. Подсказывать исключительно раз за разом, по мелочам, незаметно, слово за слово. Только в этом случае гарантируется успех дела». Иначе сядет на шею и свесит ножки, но это была исключительно их интерпретация, как опытных и дельных кураторов.

– Почему «не дует»? – покривился Ларий Похабов, вовсе не собираясь защищать Булгакова. Однако так можно было дойти до абсурда, вроде бы как они вообще с ним не работают. И заподозрил Рудольфа Нахалова в доносительстве в высшие инстанции. – Пусть испытывает все муки творчества, – добавил он нравоучительным тоном. – Пусть учится, а то такого начеркает, что ни в одни ворота не влезет!

– То-то ты его заставляешь черновики жечь! – снова завопил Рудольф Нахалов, не подозревая, что его горячность не так понята. – Он же чокнется!

Монументальный дядя, похожий на председателя Совнаркома, опять нахмурился и начал тихонько метать искры. И официантка Юля чуть ли не бегом и едва не спотыкаясь, подала коньяк и лимон.

– Это как поглядеть! – возразил Ларий Похабов, когда официантка Юля, нервно оглядываясь, шкодливо юркнула в буфет.

Ларий Похабов долго и задумчиво смотрел на её зад Венеры Милосской. Неизбывное человеческое начало брало своё.

– Давай снова Гоголя вызовем?! – сгоряча предложил Рудольф Нахалов, отвлекая Ларий Похабов от сладких мыслей.

– Его и так рвут на части! – напомнил Ларий Похабов о крайней востребованности Гоголя.

– Ну и что?! – с презрением ко всему человечеству фыркнул Рудольф Нахалов, сделавшись на какой-то момент дюже умным: если Булгаков горшки побьёт, то мне, как молодому, конец, подумал он.

– А кто нам позволит? Кто?! – вышел из себя Ларий Похабов. И посмотрел так, что Рудольфа Нахалова в душе сжался. – Начальство и так косится. У тебя есть столько энергии? – хитро прищурился Ларий Похабов и попал в точку.

Можно было занять у кого-нибудь, у приятелей по департаменту, но щекотливой ситуации, в которой они оказались, это не изменит, а во-вторых, непременно и тотчас донесут наверх, и пиши пропало, как минимум тыкнул носом в профнепригодность. После этого они не получат ни одного стоящего дела, а будут перебиваться бездарями типа Юлия Геронимуса, за которых никто не берётся, а отбрыкиваются, как от чумных.

Рудольф Нахалов кое-что сообразил и опустил глаза, нехорошо, по-воровски покривившись:

– Нет… энергии…

– Ну вот видишь, – пристыдил его Ларий Похабов, выпил коньяку по-старокупечески, отставив палец в сторону, и не удержался: – Ах, хорош, зараза!

– Давай тогда ещё что-нибудь сделаем! – снова загорячился Рудольф Нахалов и тоже выпил коньяку, но поспешно, как пьяница под забором.

Ларий Похабов заёрзал в кресле, зыркнув на Рудольфа Нахалова, а ведь того и гляди побежит к начальству и испортит всю малину, куш которой превосходил все воображаемые пределы, может растаять, как дым, и всё из-за горячности Рудольфа Нахалова. Да за реализацию таких проектов, как Булгаков, имя кураторов вписывалось золотыми буквами в историю цивилизации, не говоря уже о повышении и в энергетическом выражении благодарности начальства. Как ему ни хотелось, а приходилось идти на крайние меры, но не те, которые предвкушал Рудольф Нахалов.

– Ладно… – согласился Ларий Похабов, поедая жирный гуляш со степенностью пресыщенного человека и вытирая салфеткой жирный подбородок, а потом сказал. – Подсунем ему блондинку!

– Белозёрскую, что ли?! – радостно догадался Рудольф Нахалов, брезгливо копаясь в своей тарелке. – Но ведь она…

– А чего она?.. – неприязненно перебил его Ларий Похабов. – Чего? – Он был старше и лучше понимал жизнь. – Подумаешь, была замужем за журналистом!

– За белым журналистом! – многозначительно покривил мордой Рудольф Нахалов, словно был моралистом на особом положении самого творца.

«А тебе какое дело?! – хотелось оборвать его Ларию Похабову. – Остынь! Ещё не вечер, а Гоголь может пригодиться в качестве последнего и самого веского аргумента!» В конце концов есть другие методы, подумал он, не конкретизируя мысль. Но Рудольфу Нахалову он, конечно же, ничего не сказал по соображениям мудрости и проницательности.

– Булгакову наплевать! – нервно, как женщина, засмеялся Ларий Похабов; и его правый глаз с растёкшимся зрачком казался уже давным-давно мёртвым, как у совы в фильме «Дракула».

– А зачем нам это? – удивился Рудольф Нахалов, и лицо его, обычно глупое, как у пубертата, стало ещё глупее.

– Ну как «зачем»? – повеселел Ларий Похабов. Он понял, что система отбора личностей дала сбой: Булгаков жил страстями, а не разумом, на этом стоит сыграть. – Для разгону крови! Через пару месяцев он издаст роман, заодно начнёт наш. Деваться-то некуда.

– Ой ли! Он и так уже пишет три года! – возмущенно напомнил Рудольф Нахалов.

– Ничего, ничего… – не слушал его Ларий Похабов, – секс в стране никто не отменял! Секс нас вынесет! – при этом он всего-навсего один раз щёлкнул пальцами.

И седой многозначительный дядя, с внешностью председателя Совнаркома, который уже вовсю метал искры, гневно выпучив старческие глаза, поманил к себе пальцем официантку. И официантка Юля вдруг с дикой страстью пантеры, виляя прекрасным задом Венеры Милосской, подлетела к нему и, плюхнувшись на колени, обвила ласковыми ручками.

– А жена?.. – невольно покривился Рудольф Нахалов, помня Тасю только с хорошей стороны, и какая из жён сунется в логово дьявола? А ведь сунулась! Не побоялась! Значит, было ради чего?!

– Разведётся! – с безразличием в голосе ответил Ларий Похабов, вспомнив свою земную жену, которая пила его кровушку с утра до ночи и с ночи до утра.

Рудольф Нахалов, которому тоже нравились обычные женщины, был ещё романтиком и метил лишь на положение вечного подкаблучника, потому что не понимал ещё сути земной жизни.

– Я не знал, что ты такой жестокий, – среагировал он и снова приложился к коньяку от горя и безысходности к обычной человеческой жизни в её земной воплоти.

Ларий Похабов понял его однозначно:

– В инструкциях нет понятия жалости, – напомнил он между делом.

– А человечности?! – вырвалось у Рудольфа Нахалова, и он тут же пожалел о своей запальчивости, ибо понял, что Ларий Похабов не поддержит его, даже не поймёт, настолько они вошли в роль земных беспринципных функционеров.

– Тем более, – навёл Ларий Похабов на него свои страшные разноцветные глаза, прогневить которые Рудольф Нахалов очень боялся. – Подкинь ему какое-нибудь чудо, только нестрашное, чтобы он просто не забывал о нашем существовании, но и не чокнулся с перепугу!

– Подкину, – радостно засмеялся Рудольф Нахалов, вспомнив все реакции Булгакова на лунные чудеса.

– Ну и молодец! – плеснул себе ещё коньяку Ларий Похабов. – А потом видно будет!

Он ещё раз щёлкнул пальцами. Монументальный дядя, с внешностью председателя Совнаркома, помолодевший лет на двадцать и уже исследующий коленку официантки Юля, вдруг очнулся и сбросил её на пол. Юля подскочила, как лань, одёрнула юбку и, как ни в чём не бывало, однако всё ещё виляя прекрасным задом Венеры Милосской, направилась в буфет. И в это момент она была самой неприступной и гордой советской девушкой на свете.

 

***

Наконец у них случилось выяснение отношений.

– Ты что хочешь подложить меня под Булгакова?.. – открыла она от удивления пунцовый рот, разглядывая Юлия Геронимуса в огромном, старинном венецианском зеркале, затемнённом по углам паутиной времени.

«Юлик, женись!» – Вспомнил он слова матери в Одессе, – у тебя два высших образования!

«И ординатура, мама!» – уточнил он, явно гордясь собой.

И женился на аспирантке Софье Модестовне, крепенькой и верткой, как пешка, переходящая в ферзи, возненавидев себя с тех пор, впрочем, как и весь женский род априори. Правда, уже в Москве, он не мог устоять перед напором и изяществом Любови Белозёрской с ангельским лицом и самым безвольным образом нарушил данный самому же себе обет: никогда, ни при каких обстоятельствах больше не связываться с женским полом. Связался на свою голову, и долго раскаивался, поняв наконец одну единственно верную мысль: лицемерие семейной жизни никто не отменял, оно существует независимо от суперумного вида жены, как самодостаточная функция. И один из супругов всегда и во всем должен был уступить даже ценой комплекса неполноценности и физиологической немощности: в какой-то момент он заметил, что стал переходить в состояние импотента и стал таскаться по проституткам, дабы сохранить любовь к жизни.

– Не так грубо, конечно… – принялся врать Юлий Геронимус, корчась в душе. – Но в общем-то, да! – смело посмотрел в глаза Белозёрской, однако не выдержал и мгновения её пронзительного, небесного взора.

В бешенстве она разбила с непреклонным выражением на ангельском лице старинное венецианское зеркало, которое давно хотела разбить, швырнув в него одну из пары китайскую вазу девятого века, стоящих на тумбочке для постельного белья.

Осколки ещё забавно прыгали по красному иранскому ковру, а Юлий Геронимус уже ловко спустил волосатые ноги на пол и со спокойствием утопленника стал искать трусы, которые по привычке забрасывал под койку.

– Ну ты и скотина! – закричала Белозёрская, сверкнув своим бриллиантовым взглядом.

Именно этот взгляд долго сводил Юлия Геронимуса с ума, и Юлий Геронимус уже сдался и готов был жениться, но, к счастью, обнаружил, что его невеста – психопатка, обычная, рядовая, даже без намёка на имитацию или игру. Юлий Геронимус сам был скрытым психопатом, а два психопата в семье – это уже явный перебор. Белозёрская в свою очередь, решив, что замужество у неё в кармане, и не могла удержаться раньше времени от удовольствия закатывать скандалы. Это было её хобби с того самого момента, ещё в школе, когда она поняла, что имеет власть над мужчинами, и вторая её половина холодная, как Чёрное море в ноябре, наблюдала, как выкручивается из ситуации очередной поклонник мужского полу.

– Я скотина с деньгами! – напомнил Юлий Геронимус, поддерживая живот, которого ещё не было, но который намечался, и ловко натянул брюки, лихачески щелкнув при этом лиловыми подтяжками.

– Это единственно тебя и спасает! – в тихом бешенстве заметила Белозёрская и тоже сползла с постели, чтобы усесться в пухлое кресло-развалюшку.

Её чудесное голое тело цвета лёгкого крымского загара, естественным образом привлекло внимание Юлия Геронимуса. Она нарочно потянулась, на мгновение приоткрыв правую грудь с большими чёрными сосками, которые так нравились Юлию Геронимусу, и накинула розовый пеньюар. Юлий Геронимус облизнулся, прочистил горло и пошёл на попятную.

– Я же не нарочно…

– А как?.. – сверхтеатрально удивилась она. – Ка-а-к, Юлик?.. – дёрнула она красивой головой с чистым, ясным лбом породистой, умной женщины, знающей себе цену.

– Ты же не хочешь жить со мной?! – ждал он подтверждения от холодной, бешеной фурии.

– Ну да… – согласилась она безжалостно, вспомнив, что ещё давеча, в Париже, ей предлагали колье бриллиантов за ночь любви.

Ей даже сказали, что она единственная женщина на весь Париж, достойная их носить. И у неё от лести закружилась голова.

Но бриллианты могли быть фальшивыми, а то и крадеными, и Белозёрская устояла, хотя, конечно, слышала из надёжных источников, что грузины даже в группе очень ласковые и нежные любовники, и не идут ни в какое сравнение с парижанами, которые оказались похожими на обычных деревенщин, потому что дистанция там от одного до другого, в отличие от России, крайне мала, если вообще существует.

Белозёрской пришлось тайно лечиться с помощью дог-шонг тибетской медицины, чтобы избавиться от излишней страсти. А Юлий Геронимус, сам не зная того, послужил той лакмусовой бумажкой, которая определила её дальнейшую судьбу. Как ни странно, тибетское снадобья оказались действенными, и Белозёрская снова научилась любить одного мужчину. Это было трудно, архисложно, но другого выхода не было. Так был устроен мир. И Белозёрская смирилась, как монахиня на третий год воздержания.

– А чего тебе?.. – по-обыденному принялся уговаривать он, твёрдо решив раз и навсегда избавиться от неё при первой же возможности. – Талантлив? Талантлив! Даже очень! – Для острастки закатил он глаза. – Талантливей меня, между прочим!

– Не может быть, – скептически произнесла Белозёрская абсолютно дрянным голосом мегеры.

Юлий Геронимус решил не делать паузы, которая погубила бы его в мгновение ока.

– Женится без оглядки, – как ни в чём не бывало напророчествовал он. – Лично я жениться не могу. У меня убеждения!

Он тонко намекнул на первый неудачный брак и другие обстоятельства, даже на свой знаменитый нос, который имел привычку соваться во все сомнительные предприятия. Конечно, было жаль расставаться с Белозёрской, но Юлий Геронимус мог смело рассчитывать на её снисхождение, когда ей нужны будут деньги и его, хоть не дюже большое, но заметное влияние в московском обществе любителей говяжьих колбасок.

– Ты меркантилен, как всякая скотина! – отрезала Белозёрская с ангельским выражением на побледневшем лице и занялась макияжем, поглядывая в тот самый угол венецианского зеркала, тронутый временем, который, к счастью, остался цел.

– Кто бы меня упрекал, – усмехнулся Юлий Геронимус, обходя осколки и заправляя рубашку в брюки. – И поставь вазу на место! Она стоит пять миллионов!

Особенно ему было жаль ту из них, где патина времени была больше заметна. Стоила она как минимум в два раза дороже. Но он не знал, какую из них разбила Белозёрская.

– Новыми или старыми? – повела она глазами.

– Старыми, конечно! – напомнил Юлий Геронимус свои возможности.

– Ну ты и сквалыга! – беззлобно сказала она, подводя губы и облизнулась ловко, словно ящерица.

– Если бы я был сквалыгой, – отрезал Юлий Геронимус, – ты бы не выдержала со мной полгода!

– Ага, всё-таки ты подл! – напомнила ему Белозёрская с ловкостью изощрённой кокотки.

– Ладно, пусть я буду подл, но я согласен платить тебе…

– Пять миллионов, – посмотрела на вазу Белозёрская.

– Ладно, чёрт с тобой. Проведем это по статье «не особо ценный реквизит».

Белозёрская поняла, что продешевила.

– Я требую проценты за вредность!

Юлий Геронимус засмеялся довольным тенором.

– Первое слово дороже второго!

– Тогда я разрываю договор!

– Зря! – покачал он большой головой с плоским затылком.

– Почему?

– Потому что через полгода, крайний срок через год, ваш подзащитный станет очень и очень знаменитым, и деньги потекут к тебе рекой, и заметь настоящей валютой, а не марками.

– Откуда ты знаешь, сквалыга? – занялась она длинным ногтём на указательном пальце.

– Я всё знаю! – добродушно хихикнул Юлий Геронимус. – Я собираюсь издать его!

Это уже было не тайной. Об этом уже можно было говорить, потому что роман Булгаков был утверждён наверху.

– Ах… да… ОГПУ… – ядовито догадалась она и победоносно блеснула глазами.

– А вот это слово лучше забыть раз и навсегда, – предупредил он её абсолютно суровым тоном, дабы Белозёрская прониклась страхом и поняла наконец все ужасы гражданской войны и её теоретические последствия для болтливых и наивных бабёнок.

– Почему? – невинно вскинула она прекрасные голубые глаза и заарканила его и повела чуть ли не в постель.

– Потому что не хочется видеть столь прелестную головку на каком-нибудь заборе, – через силу прошипел он, ибо, похоже, это милое, прелестное создание с бархатной кожей намеревалась не в шутку испортить ему жизнь и карьеру.

– Так всё серьёзно? – удивилась она и поёжилась.

Любая подобная перспектива показалась ей неуместной в этом теплом, уютном гнёздышке, где в американском холодильнике лежала севрюга и чёрная икра.

– Ты даже сама не поймёшь, где влезешь в чью-то игру, и фенита ля комедия! – поучил он её тонкостям политического дифферента.

– Ладно… ладно… я поняла, – вскочила она, запахивая пеньюар и ловко маневрируя между креслом-развалюшкой и спинкой кровати. – Тогда мне нужен аванс! У меня машина в ремонте.

Машины свои она никогда не ремонтировала. Легче было купить новую, потому что за ремонт каждый раз заламывали такую цену, что даже Юлий Геронимус приседал.

Она проделывала это не менее трёх раз, и намеревалась проделать ещё раз, потому что при скорости в пятьдесят километров в двигателе появлялись странные шумы, а это нервировало Белозёрскую, которая любила быстро ездить.

– Хорошо, – понял он свою проблему и полез в платяной шкаф, где у него был спрятан большой кожаный портфель. – Сегодня же переедешь!

– Как это?.. – опешила она, с сожалением оглядывая обстановку спальни.

Была ещё гостиная, кабинет, ещё одна спальня, огромная кафельная кухня и приёмная, как у большого правительственного чиновника. Юлий Геронимус использовал её в качестве редакционного склада.

– Пока снимешь номер в гостинице. И не афишируй перед ним, что у тебя есть деньги.

– Ну ты и скотина! – резюмировала она, вырывая у него из рук банковскую пачку.

– Для твоего же благо, – напомнил он её, швыряя ещё одну на постель, чтобы она потянулась, а он бы посмотрел на её грудь. – В банк не суйся. Лучше отдай кому-нибудь под проценты, но так, чтобы я не выбивал их потом!

– Сама решу! – обрезала она. – Не маленькая!

Она с сожалением подумала о том грузине, Якове Парадзе, с бриллиантовым колье, но, где тот грузин и где то колье?

– С чего ты решил, что женится? – оживилась она, и как умная женщина, опуская все нюансы, потому что в данной ситуации они были неважны, раз «может жениться», какие вопросы?

– Ну а кому ты ещё нужна с такой подпорченной биографией? – ввернул он.

– Ты хочешь сказать?.. – она быстро взглянула на него, чтобы проверить реакцию.

– Да! В душе он такой же белый, чистый романтик, наивный, как и ты снаружи, раз, и во-вторых, ты откуда прибыла?

– И талантливей тебя?! – перебила она его, поняв всё, все его намёки.

Она решила отомстить Юлию Геронимусу сразу, зачем далеко ходить?

– В общем-то, да! – подумал он честно и понял, что ещё легко отделался, потому что, если бы она ухватила суть вопроса, то могла выбрать иглу потолще и подлиннее и ударить прямо в сердце.

Юлий Геронимус был оценщиком бриллиантов в литературе, но в технологии огранки не разбирался. Он слыл большим знатоком прозы, хватая всё на лету, присваивал себе все текстуальные изречения и новомодные словечки, поэтому ему и нужен был Булгаков для их огранки. За Юлием Геронимусом стояло государство, ОГПУ и большие деньги. Мало кто об этом знал, а тот, кто знал или хотя бы  догадывались, предпочитали помалкивать. Дело это было опасным и неоднозначным, даже в двадцать четвертом. Кто знает, что будет дальше? Женитьба на белоэмигрантке могла поставить огромный, каменный крест на любой карьере, даже такого большего писателя, каким представлял себя Юлий Геронимус. И не беда, что романы не получались, если долго мучиться, что-нибудь да обязательно получится. Однако об этом никто не должен был знать; мегалитические литературные проекты, одобренные наверху, крутились у него в голове; и он старательно, как безногий, альпинист, упёрто, как беспорядочный метроман, лез на свою графоманскую горку всё выше и выше.

– Где же твоё огромное честолюбие? – взяла она его за породистый нос.

– Если бы оно было таким огромным, я бы его давным-давно продал, – в шутку признался Юлий Геронимус, освобождая свой большой, медвежий нос из её цепких, острых коготков. – Но нет честолюбия. Есть некий вариант слабенького тщеславия, а это не одно и то же.

Юлий Геронимус понимал, что тот, кто всерьёз свяжется с Белозёрской, подложит под себя бомбу замедленного действия. Почему бы это не сделать Булгакову, решил он, тем более, что за ним должок, и не один. Первый образовался из-за того, что Юлий Геронимус неожиданно для себя влюбился в младшую сестру Булгакова, Елену. Однако Булгаков по незнанию ситуации и огромному литературному самомнению стилиста и золотого пера России испортил «сватовство майора», и с тех пор Юлий Геронимус имел на него не очень огромный, но качественный зуб, хотя быстро утешился в объятьях Белозёрской. Но это тоже было страшной тайной, и все всё понимали, кроме Булгакова, потому что он был влюбчив, слеп и только входил в московские компашки, всё было впереди.

 

***

А ведь как хорошо, что я не стал белоэмигрантом, думал довольный Булгаков, вышагивая в марте месяце в районе в Китай-города, и всё складывается как нельзя лучше; когда в правом ухо влетел невыносимый автомобильный гудок и зловредный женский голос произнёс, явно с намерением, чтобы на него среагировали:

– Ну кто так гуляет? Кто?! Сигизмунд!

Булгаков находился на тротуаре и представить себе не мог, что нарушил чью-то экстерриториальность. Потом под ноги выкатился тот самый Сигизмунд, ужасно злобный тойтерьер, исходящий мелкой дрожью, нагло окропил его штанину и залился отчаянным лаем: «Брысь отсюда, голенастый!» Булгаков брезгливо потряс попорченной ногой и поднял руки, всё ещё не видя хозяйку этого забавного существа.

– Я сдался!

Но Сигизмунду было мало, он вывел отчаянную руладу и пометил ещё и ближайший голый куст.

– Ах, бросьте! – всё так же капризно заметил всё тот же женский голос.

– Я не боюсь собак и женщин! – храбро заявил Булгаков и оглянулся.

– Пока не знаю! – с вызовом ответила женщина.

Булгаков потянулся на цыпочках и увидел.

Блондинка, светлые глаза – дно видно. Жёлтая, прибалтийская, тех лет, когда юность ещё не покинула, а только определила намерения. Шамаханская царица с несколько затянутым лицом, с раздвоенной косточкой на кончике вздорного носика, в новомодной шляпке «горшок-милитари», похожей на каску первой мировой, в крапчатом жилете с шарфом на лебединой шее и шикарных плечах. Владелица роскошной жёлтой «торпедо», сама великолепная Любовь Белозёрская, с которой Булгаков уже имел честь быть шапочно знаком, и он почему-то сразу, на уровне бессознательного, которое так любил Зигмунд Фрейд, лично для себя, назвал её странным именем Ракалия, хотя, разумеется, всей душой был против, но назвал, ничуть даже не смущаясь. Много позже он понял, что у неё абсолютно не было мозгов. Он могла только рефлексировать, но хорошо маскировалась. Фрейд был бы в шоке! – решил он, играя не по правилам психоаналитики, то есть наплевательски относясь к своим же решениям не связываться с пустыми женщинами. Ему так хотелось женщины сильнее и умнее его самого, что он не мог удержаться в своих поисках. Но таких, он имел опыт убедиться, в природе не существовало.

А всего лишь: Миш, сказал он сам себе, не принимай харизму за ум, а красоту – за гениальность; но всё равно, как ворона, попался на блестяще и яркое и остановиться уже не мог, слишком всё было живое, трепетное и прелестное, меняющееся ежесекундно и не поддающееся никаким доморощенным оценкам.

Впрочем, он точно знал, что она заигрывает, чтобы безжалостно высмеять, если он клюнет, поэтому был очень сдержан и осторожен, как канатоходец. Я на эти уловки не попадусь, думал Булгаков, все эти женщины с глазами ланей… Но мысли ему не хватило. Мысль была суха и занудна, а Белозёрская-Ракалия – во всех отношениях темпераментна и привлекательна.

– Ах, это вы?! – живо воскликнула она и призывно помахала.

Белозёрская приятельствовала с Юлием Геронимусом непонятно в какой степени – то ли спала, то ли просто любезничала на людях, всегда запанибратски, демонстративно намекая на некие толстые обстоятельства. Но кого сейчас этим удивишь? Разве что ворон на деревьях?

Булгаков со своим носом-бульбой всегда свободно чувствующий себя с любой женщиной, слегка смутился, но не подал вида, а лишь с удивлением посмотрел на неё: в Москве с ним ещё никто так не разговаривал: женщины здесь искали только меркантильный интерес. И он принял эту её манеру за новый стиль холодных, азиатских модниц, а потом, когда узнал, что Белозёрская вообще прибыла из иных Палестины, то бишь из его любимого Парижу, где прятался Толстой, которого сделали великим ещё загодя, то все карты со всеми джокерами вообще оказались у неё на руке. И она принялась сдавать их, вытягивая козыри из рукавов: то у неё шубка, то шляпка, то пелерина, то лайковые перчатки до локтей – да так ловко, что у него голова шла кругом, хотя там были странные метки типа метания молний для кокетства и долгие призывные взгляды. Но это произошло позже, когда Булгаков перешёл в разряд потенциальных любовников, кстати, абсолютно не претендуя на эту роль. Но в болото он уже влез и выбраться просто так, без потерь, не мог, ибо был человеком чести и порядочности, а также хорошо развитых инстинктов продолжения рода.

Он вспомнил их предтечу в ресторане «Альпийская роза», куда его пригласил Юлий Геронимус, и Сигизмунда не забыл.

– И что же вы хотите? – спросил он тогда.

– Я хочу, чтобы ты влюбился и таскался за мной, как бобик! – посмеялась она.

– Ещё чего! – буркнул Булгаков, опешив от такой наглости.

– Конечно, если я захочу… – рассуждала она дальше, играя своими очаровательными глазами света бесподобной бирюзы.

В волнении она часто-часто заморгала ресницами, и наивный Булгаков принял это за чистоту помыслов и глубокую, открытую натуру.

– Не дождёшься! – буркнул он зло, скрестив под столом напряженные чресла. – Мы даже не спали…

Последнее он брякнул с досадой и с тайной надеждой тут же исправить положение хотя бы в общественной туалетной. Но тут явился Юлий Геронимус, и более чем откровенный разговор заглох естественным образом.

В Китай-городе же Белозёрская соизволила быть сдержанной:

– Юлий Геронимус дико извиняется, он сегодня страшно занят (Булгаков усмехнулся: на блядках?) и поручил мне вас развлечь. Надеюсь, вы не против? – подняла она удивлённую тонкую изломанную бровь, столь походя в своём вознесении на Эль Греко, что Булгаков едва не раскаялся в пошлости, но вовремя сообразил, что эта игра в святую не стоит и выеденного яйца, и стал капризным забиякой.

– Нисколечко! – обрадовался он и прыгнул в машину.

Вслед за ним сиганул грозный Сигизмунд и, естественно, испачкал белое кожаное сидение, на что Белозёрская среагировала весьма снисходительно:

– Ах, Сигизмунд, ах, проказник!

Булгаков и не подозревал, что она из числа тех женщин, которые создают проблемы мужчинам. Нет, они не легли в тот день в постель. Для этого она была достаточно умна. Она потащила его на какую-то вечеринку в ресторан «Армагеддон»:

– Ни на кого не обращай внимания!

Однако попробуй! Его затаскали, как заморскую штучку, хотя он всё больше и больше ощущал себя стопроцентным москвичом, акал и даже говорил с акцентом на «г», а слово «булочная» произносил через «ш» – «булошная». Но всё это было всего лишь предвестником славы.

Дукака Трубецкой, с маленькой петушиной головой, сказал на правах аскета:

– Будь с ней поосторожней!

Жорж Петров с хитрым лисьим лицом, добавил, забыв о Купаве Оригинской:

– Она прелестна!

Курносый Илья Ильф поморщился:

– Я бы с такой переспал!

И получил подзатыльник вовсе не от Булгакова, а от хитроватого Жоржа Петрова:

– Не пялься, ослепнешь!

– Я и говорю… – присмирел Илья Ильф, – женщина моей мечты!

Булгаков не стал уточнять, что имел в виду маленькая острозубая скотина, Дукака Трубецкой, а сказал:

– Всё, ребята, опоздали! – сделал шаг и пригласил Белозёрскую на тур вальса.

 Он понял, что за Белозёрской нужен глаз да глаз, и увёл прямо из-под носа толпы самцов. Она и казалась такой: легкой, беспечной, готовой на авантюры, вскружить всем головы и ошарашить.

– Ты так стильно изображаешь влюблённую семейную пару, что у меня ёкает сердце, – прекраснодушно призналась Белозёрская с ангельским лицом, когда он коснулся губами её шеи.

Он ей нисколечко не поверил, решив, что при живом Юлии Геронимусе это более чем пошло, однако принял к сведению, что она им заинтересовалась.

Но оказалось, что Юлий Геронимус здесь ни при чём, что они всего лишь друзья по Парижу. Ах, Париж! Ах, Лувр! И этим ещё больше заморочила голову Булгакову. А ещё околдовала его разговорами об небожителях эмиграции, о художнике Поле Гогене и поэте Поле Валерии. Оказывается, она знала Алексея Толстого и бывала у него на вечеринках.

– Не так чтобы близко… – сказал она многозначительно, – но его львиная грива произвела на меня сильнейшее впечатление!

И Булгаков пропал. Он понял, что если не будет обладать этой фееричной, прекраснейшей, воздушной и непосредственной женщиной, дабы бесконечно слушать её рассказы о самом прекрасном городе на земле, то станет последний идиотом в Москве. И выбор был сделан в пользу Парижа и, разумеется, восходящей звёзды русской литературы Алексея Толстого.

Булгаков был так захвачен новой животной жизнью, что моментально отдалился от Таси. Он ещё помнил её образ, но имя и выражение глаз забыл напрочь.

– Не обращай на меня внимания, иногда я говорю сумасшедшие вещи! – призналась Белозёрская, поглядывая на него лучезарно сверху вниз.

И никаких скидок! – решил он. Но когда она его впервые поцеловала, он разрешил ей быть немного сутулой и немного косолапой из-за роста и шикарных, длинных ног, тонких и стройных в лодыжках.

Однако у неё, как у всякой женщины, оказалось семь пятниц на неделе и привычка краситься и кривляться перед зеркалом по три часа краду. В комнате, которую они тайно снимали, поселились необычно стойкие запахи и звуки женских туфель и застежки зиппер.

Булгаков даже не подозревал, что в тот день, когда они поженились, она тотчас наденет маску фурии.

 

Нравится
11:45
33
© Михаил Белозёров
Загрузка...
Нажимая на кнопку, вы даете согласие на обработку своих персональных данных.
Нет комментариев. Ваш будет первым!

Все авторские права на произведения принадлежат их авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил ЛитСалона и Российского законодательства.

Пользовательское соглашение